на головную страницу

Критическая статья "Нового Литературного Обозрения"

на книгу Михаила Шульмана. НАБОКОВ, ПИСАТЕЛЬ: МАНИФЕСТ


Интернет-магазин "Новое Литературное Обозрение"
 

Михаил Шульман. НАБОКОВ, ПИСАТЕЛЬ: МАНИФЕСТ.
М.: Изд-во "Независимая газета", 1998. - 224 с.

Михаил Шульман. "НАБОКОВ, ПИСАТЕЛЬ"

Набоковская тоска по идеальному читателю, как известно, спровоцировала неиссякаемую исследовательскую изобретательность. Сравнительно недавний результат напряженных поисков адекватной формы для разговора о Набокове - манифест Михаила Шульмана.

Предисловие позволяет предположить, что отправной точкой послужила задача, вполне решаемая в рамках привычного, не обремененного декларативностью литературно-критического анализа, более того, вполне для такого анализа традиционная: "Главной причиной, побудившей к началу записок о Набокове, стало непонимание собственной острой, почти физиологической реакции на его сочинения /.../ Занятия Набоковым плавным образом привели к пониманию его поэтики как своего рода периодической системы, в которой главный смысл лежит не в свойствах каждого элемента, а в общей идее, эти элементы связывающей. Разумеется, этот смысл не мог быть назван. Ход его преследования и стал этой книгой" (с.9). К тому же интригующие обмолвки о неопределенности и невыразимости "общей идеи" расшифровываются через несколько страниц. Оказывается, имеется в виду "потусторонность" - набоковская тема, впервые отмеченная Верой Набоковой, с середины 80-х годов активно разрабатываемая В.Е.Александровым и подробно рассмотренная в его монографии (см....). Ссылки на последнего в тексте манифеста отсутствуют, вопреки вполне законным ожиданиям увидеть их рядом, скажем, с такими выводами: интерес к запредельной реальности, инобытию для Набокова первостепенен и оттого тщательно замаскирован, нежелание разгадывать этот шифр оборачивается прочтением набоковских текстов как герметичной и необязательной языковой игры.

Разумеется, автор книги, не претендующей на статус строгого научного исследования, далеко не обязан быть осведомлен о трудах Александрова и его последователей. Равно как и о том, что другие темы, подвергнутые в книге тщательному разбору (мимикрия, игра, пародия, двойничество, пошлость, память, вымысел, "тюрьма" земного существования, нелинейность времени, автор в роли Творца, автор в роли персонажа), являются значительно более разработанными, чем "потусторонность", и в немалой степени составили содержание публикаций 70-80 гг. (помимо того же Александрова, можно было бы сослаться на Д.Стюарта, Э.Уайта, С.Паркера, А.Филда, А.Олкотта, П.Тамми и др.): предложенные Михаилом Шульманом трактовки вполне отвечают ставшим традиционными выводам. В то же время исследователь и не признает себя выразителем традиционной точки зрения, и не выносит собственные рассуждения за пределы общего "набоковедческого" контекста, но избирает двойственную позицию, с одной стороны, полемики с собирательным множеством отечественных и зарубежных "критиков" (изредка на поверхность всплывают отчего-то Г.Адамович, Н.Анастасьев и З.Шаховская), а с другой - популяризации общих мест западной набоковианы, по собственному признанию, легко увлекаясь "ролью апостола, принесшего весть варварам" (с.194).

Тем не менее - несмотря на то, что постановка проблемы неотличима от традиционно-литературоведческой, а способы ее разрешения, сознательно или нет, приближены к форме лишенного справочного аппарата реферата -текст все же наделен специфическими чертами манифеста.

Необходимая для соблюдения жанровых законов провокация наличествует: Набоков - инопланетянин, существует вне времени, смотрит издалека глазами Пушкина, ранних романтиков и "феодалов" и от того несопоставим ни с кем из модернистов. Как полагает Шульман, текстам Набокова в равной степени чужды "психологизм", "полифонизм" и ощущение "разорванного сознания", а в целом - путь, пройденный литературой с конца XIX в. к началу ХХ. Вряд ли имеет смысл обсуждать обоснованность гипотезы, включая определения модернизма, тем более что манифест должен быть убедительным, но не обязательно - доказательным. Вопрос в том, что и с убедительностью все складывается как-то не очень удачно.

Наиболее значимый для автора манифеста призыв - исключить какую бы то ни было внетекстовую оптику исследования: "биографическую", социальную, культурную. Но речь, как мы помним, идет не об анализе текста как замкнутой, герметичной структуры. Не забывая, что "все его /набоковские - И.К./ романы выстроены с учетом какой-то сослагательно существующей точки, всегда лежащей вовне" (с.15), Михаил Шульман почему-то предполагает, что остальные сферы человеческого бытия такого построения априорно лишены. Собственно анализ превращается в лихорадочный поиск внекультурных, "наднациональных" конструктов, каковым в первую очередь объявляется язык: "Язык есть нечто самое наднациональное, потому что отражающее мышление, а не быт, - мышление, протекающее, надо признать, по одним законам если не у всякого мыслящего существа, то хотя бы у человека как биологического вида" (с. 101).

Столь же странное представление о культуре приписывается в пылу жанрово-оправданного субъективизма и Набокову. Скажем, прослеживая связь между "Камерой Обскура", "Королем, Дамой, Валетом", "Отчаянием" и некоторыми берлинскими рассказами, исследователь в силу оставшихся непроясненными причин заключает, что ""немцы" Набокова, как то было заведено в старой доброй русской традиции, к Германии никакого отношения не имеют, и скорее олицетворяют всю ту "немую" и тупую часть человечества, которая противостоит доверенному лицу русского автора" (с. 174). И далее: ""Немецкий мир" - наглухо запечатанный мир, где невозможно никакое "сообщение" /.../ - и Набоков, не выпуская его из поля зрения во всю жизнь, временами показывает нам его как католический ад, вытаскивает как кнут после пряников "русских" романов" (с. 178). Коль скоро "немцы" - Чужие вообще, то они, разумеется, католики. Это утверждение, очевидно, тоже наднационально и внекультурно, Достоевский тут ни при чем, поскольку через вторую половину XIX века автор манифеста, согласно собственному замыслу, вместе с Набоковым благополучно перешагивает.

Впрочем, противоречивость аргументов в рецензируемой книге - вполне осознанный и, надо сказать, удобный жанровый прием, который неоднократно обыгрывается, например, соседством глав "Верность языку" и "Неверность языку". Ближе к финалу круг не опровергнутых высказываний сужается, а неопровержимых метафизических аксиом - становится шире. "Разговор начался с конкретного, с набоковской эстетики, с его пристрастий, с его нелюбви к пошлости, - но затем начал уходить под почву, где его фамилия стала встречаться все реже, отступления же становились все пространней и необязательней" (с.220). В конечном счете объект исследования исчезает: "Король /.../ снял, как шлем, голову, составил на пол кольчугу грудной клетки, /.../ сбросил ноги вместе с сапогами, кинул в угол руки, как рукавицы - пока от него не остался один перл его личности: но затем со смехом положил на стол и его (оставшись при этом королем), - и, уже невидимый, удалился" (с. 221).

Таким образом, оказывается, что манифест не только не предлагает новую тему, форму, подход. Не только неубедителен как провокация и скучен как игра. Поиск индивидуальной концепции заканчивается банальным деконструктивистским трюком, чего исследователь в разговоре об иной реальности, судя по всему, как раз намеревался избежать.

Ирина Каспэ

 
© Copyright HTML Gatchina3000, 2004.